Sunday, June 29, 2014

8 Возвращение памяти Историко-публицистический альманах Выпуск 2

280
ВОСПОМИНАНИЯ

нителя попал козырь — вы лжете, вы скрываете, а скрывать и лгать мне было нечего и не для чего.
Первый допрос продолжался 56 часов. Многое за это время произошло... Допрос резко разделился на две части. Сперва разговор шел в рамках законности и принятых приличий. Меня спрашивали, я отвечал. Мне говорили, что я и Чаусовский являемся государственными преступниками, и я этому поверить не мог, тогда мне говорили, что мы рецидивисты, и этому я не верил. Мне угрожали, что поместят в камеру с крысами. Я уверял, что подобной меры в советском правосудии нет. Мне сулили годы тюрьмы, а я уверял их, что они шутят. Меня спрашивали о моей работе в школе, в РК комсомола, о знакомых в Пушкине, и я отвечал...
Следователи менялись, уходили, приходили новые, меня отпускали думать в коридор, кормили, а я все не мог понять, в чем состоит «преступная деятельность» моя и Чаусовского. Наконец мне сказали, что я потерял их доверие, что могу идти домой с горьким сознанием невыполненного долга перед государством и могу вернуться сюда, когда моя совесть проснется. Затем мне сказали, что в бюро пропусков мне дадут справку, что я провел в Большом доме сутки, выписали пропуск и вернули паспорт.
Я двинулся по длинным коридорам Большого дома. Однако путь мой был недолог. Следователь, запыхавшийся, взъерошенный, догнал меня, отобрал пропуск, паспорт, посетовал на свою природную доброту, что чуть было не выпустил опаснейшего врага на свободу. Мы уже шли не рядом, а он меня вел, мы уже нг- шли, а бежали, и он меня подталкивал, он уже не говорил, а рычал. Взмыленные, мы вернулись в прежнюю комнату, но налет благопристойности, законности безвозвратно исчез. Тон допроса стал грубым, угрозы сыпались, как из рога изобилия, голос был повышенным, кулак находился в опасной близости от моего носа...
Наконец влвыл и я. «Да чего вы от меня хотите? Что вам надо? Вы хватаете невиновных людей, повторяется «ежовщи-на»! Этого следователь выдержать не мог. «Ежовщина» — термин «злейших врагов». Свои чувства ко мне он выразил, покарав меня десницею.
Он выпил воды, расстегнул ворот рубашки с видом измученного человека — он нуждался в оказании помощи! Когда я
• В. Сперанская
281

вытирал кровь с лица, он уверял, что я нарочно расцарапал лицо. Он эти приемы знает!
Прошло еще время, появлялись новые персонажи с мрачными лицами. Они предрекали мне скорое разоблачение и долгий срок заключения. Один из них сообщил, что в одной из камер находится матерый враг Чаусовский. Он пойман и доставлен. Скоро наступит час расплаты!
Когда же они убедились, что я решительно не понимаю, чего им от меня нужно, то стали спрашивать, о чем мы с ним говорили, не высказывал ли он антисоветские мысли или кто-либо из моих знакомых, не высказывал ли, наконец, я. Конечно, я слышал, что за разговоры людей наказывают, но я никак не связывал разговоры с понятием «деятельность», а также не слышал, что наши разговоры попадают в разряд «антисоветских».
Следователь стимулировал мою память записями некоторых наших разговоров. Я сказал, что не считаю эти разговоры антисоветскими. Они просто критические. Он и ухватился за это: «Вот и расскажите об этих критических высказываниях, а мы их квалифицируем сами». Так примерно шел разговор.
Здесь-то и сказалась моя слабость. Я рассказал о наиболее критических высказываниях Марка Рафаиловича. Он критиковал некоторые законы как чрезмерно жестокие — уголовную ответственность за прогул и опоздание и главным образом характер кампании по применению этого закона, когда судили за прогулы, вполне объяснимые с человеческой точки зрения. Не нравился нам и договор с Германией за то, что он приводил к некоторому сближению идеологий. (У нас строится социализм, они строят национал-социализм.) Я высмеивал подхалимаж, процветавший повсеместно и принимавший уродливые формы. Эти мои показания записывались охотно. Когда же я говорил, что Марк Рафаилович — честный и искренний патриот, что он считает Советскую власть своей родной, что он марксист — это вызывало их раздражение, передразнивание моих слов, крики и «внушения».
Немногое, что мне удалось заставить записать в протокол положительное, в обвинительном заключении выглядело в виде многоточий, а то и просто игнорировалось.
Меня расспрашивали о разговорах, которые велись во время «сборищ». Мое удивление таким названием наших служеб
282
ВОСПОМИНАНИЯ

ных встреч или встреч, связанных с семейными торжествами, было пресечено., Следователи читали доносы о некоторых наших общих разговорах с Надеждой Владимировной, Погребня-ковой, Марком Рафаиловичем, Недельским, Пушкаревой. Записи были подробные. Некоторые из них были верными, некоторые — искажены. Размышляя об авторе этих записей, я пришел к выводу, что им была Пушкарева Лариса Константиновна. Путем сопоставления лиц, участвовавших в различных разговорах в разных ситуациях, я пришел к выводу, что непременным участником их была она. Впоследствии мы с Марком Рафаиловичем обсуждали этот вопрос и согласились в ток, что это так...
Наконец наступил момент, когда был поставлен вопрос «Расскажите о своей контрреволюционной деятельности». Эта часть допроса прошла довольно гладко и быстро. Теперь я уже знал, что означает слово «деятельность», и быстро рассказывал о своих разговорах. Книга «Хранить вечно» находилась на столе у следователя, и он подсказывал мне то, что я за давностью времени забыл. Автором сего труда был Филипп Кри-ницын — коллега по университету.
Почему я так безропотно давал показания не в свою пользу?
1. Я был комсомольцем, и мне прочно была внушена мысль, что учреждение, где я нахожусь, самое справедливое, самое беспристрастное из всех возможных, что оно заботится о благополучии не только всего общества, но и каждого из нас Действия моих мучителей я считал плодом их инициативы и плохого выполнения своих обязанностей. Попадет эта галиматья в руки подлинного чекиста — и все это наваждение рассеется как сон. Бедный чудак, я не представлял себе, что все шло нормально и все выполнялось по утвержденной инструкции.
2. Рассказав о критических замечаниях, высказанных Марком Рафаиловичем, я не считал себя вправе скрывать что-либо о себе.
Как и все в нашем мире, допрос подошел к концу, и я предстал перед очами высокопоставленного ромбоносца. Это был представительный мужчина с седой головой и мудростью на челе. Располагался он в просторном кабинете, обставленном с роскошью простоты, до сей поры неизвестной мне. Неподалеку от полированного стола находился небольшой сейф, подоб
Я. В. Сперанская
283

ный алтарю. К нему вела красная ковровая дорожка. На маленьком столе было около десятка телефонов, и один из них — красный.
Мой следователь тянулся перед этим товарищем, как змея перед укротителем. Ромбоносец говорил со мной, прочитывая бумагу, поданную следователем на подносе, и, наконец, изрек, что я человек опасный для государства и должен быть изолирован. Мои возражения он отмел одним словом: «Забрать!» Следователь извлек меня из кабинета с великим проворством. Затем он позволил себе посочувствовать мне и Марку Рафаи-ловичу и повел меня во внутреннюю тюрьму — Шпалерку.
Первое впечатление — решетка, железная дверь и нежелание переступать порог. Раздумывать не дали. Все проделыва-лось быстро, где словом, а где и жесткой рукой. Сознание неволи — обыск, когда не сам ты выворачиваешь карманы, а посторонний человек лезет к тебе в карман и обшаривает все. Много обысков («шмонов») мне пришлось пережить, но того, первого — не забуду.
Второе сильное ощущение несвободы — зайдя в туалет, я искал запор... Запор был снаружи. Тяжелейшее впечатление...
Дальше сон и дикое пробуждение... Меня разбудили и... предъявили ордер на арест и обыск. Оказывается, до сих пор меня «ловили». Обыск был произведен в мое отсутствие. Капитан, производивший обыск, сказал, что он ничего предосудительного не нашел и не рассчитывал найти, а посему меня и не возили домой... Обнаружили они великое множество театральных билетов, что дало возможность следователю поставить впоследствии глубокомысленный вопрос: «А не назначались ли вами явки в театре?» Фарс! И он, и я понимали глупость такого вопроса, но...
Наконец я предстал перед следователем, который должен был вести следствие. (До сих пор я был во власти оперативного отдела.) Вид у следователя был плюгавый, но он был хитер и искушен... Он предъявил мне обвинение в контрреволюционной агитации и участии в контрреволюционной группе.
Сломленный предыдущим, я признал свою вину, хотя и был немало смущен известием, что я — участник группы, а также, что я «уличен неопровержимыми уликами и доказательствами». Я поинтересовался, кто же участники группы, но мне
284
ВОСПОМИНАНИЯ

напомнили, что вопросов я задавать не могу, что я должен сам назвать участников «группы», что все они находятся в тюрьме.
О чем же шли наши беседы со следователем? Участники «группы» — Надежда Владимировна, Недельский, Пушкарева, Погребнякова, Брюхненко и, уж конечно, Марк Рафаилович. Все это мы «установили» в результате «перекрестных допросов», «неопровержимых улик», «прямых доказательств», «чистосердечных признаний». Следователь не особенно скрывал своей скуки и безразличия.
Он говорил мне, что ему интереснее «беседовать» с Марком Рафаиловичем, чем со мной, что он ему интереснее как личность.
Из рассказов Марка Рафаиловича. Вопрос коснулся итогов войны с Финляндией. Официально было названо число раненых во время этой войны 10 ООО чел. Количество было явно преуменьшено, и все жители Ленинграда это видели, видел это и следователь, но оспаривать официальной цифры не стал. Он просто сказал, что раз официально объявлено 10 ООО, то остальное от лукавого и является клеветой и контрреволюцией.
...Во время допросов следователь прохаживался с Марком Рафаиловичем по кабинету, и они «беседовали», иногда даже официальной записи не велось... Обязательно записывалось время допроса. Однажды я обратил внимание на то, что время это преувеличено. Я спросил следователя, зачем допускается подобная неточность. Вопрос ему не понравился, и в явном раздражении он сказал, что включает сюда и то время, когда меня ведут из тюрьмы и обратно. Впоследствии я узнал, что время допроса оплачивается особо, и следователь был заинтересован в его продлении. Об этом он тоже рассказал Марку Рафаило-вичу. Меня этот вопрос занимал, потому что следователь уж очень болезненно реагировал на мое недоумение.
Интересовал следователя и вопрос о том, все ли было прилично на «сборищах», не скакали ли мы в обнаженном виде. Я не мог понять смысла этого вопроса. Когда я рассказал Марку Рафаиловичу об этом курьезе, то он мне сообщил, что следователь поведал ему, будто «контрреволюционные группы» грешат ново-эпикуреизмом, и он был обязан и у него спросить эту нелепость...
...С помощью «пособия» и моей дурацкой наивности удалось установить роль каждого участника «группы» и степень
Н. В. Сперанская
285

его виновности. Занимали следователя и моя жизнь, и «контрреволюционная деятельность» в университете. Много он не добился — то, что написал ему Криницын, да я подтвердил. Кое-какую поддержку следователь получил от Леонида Павлова. Это был мой товарищ по ФЗУ. Так как он дал «обличающие» меня показания, то с ним была проведена очная ставка.
В такой постановке я участвовал впервые, и она мне запомнилась. Леонид был напуган и держался, пожалуй, с излишней «ненавистью». На мое приветствие он не ответил, свои показания изложил бойко, ничего особенного не сказал, и я поблагодарил его за правдивость. Следователь спросил о причинах моего доброго расположения, и я ему ответил, что вот и Павлов не сказал ничего заслуживающего внимания и сверх того, что я уже сообщил. Мне и весело. Подойдя ко мне поближе, следователь посулил мое веселье прервать в ближайшем будущем. Последовал провокационный вопрос ко мне: «Что вы знаете о контрреволюционной деятельности Павлова?» Я ответил отрицательно... В комнату в это время вошел прокурор. С ним я уже был знаком. За некоторое время до описываемого события я был вызван к следователю. В комнате находился человек, одетый в полувоенную форму. Он отрекомендовался заместителем городского прокурора. Спросил — нет ли у меня претензий. Я заявил о «некорректном» обращении со мной на начальной стадии следствия. Он мне ответил, что это — обычная клевета «врагов народа» на незапятнанную репутацию чекистов.
Перелистав «Дело», он задал вопрос: «Почему вам не нравится договор с Германией?» Я ответил, что хотя бы за свою антисемитскую политику Гитлер не заслуживает ни доверия, ни уважения. Прокурор стал поучать, что Гитлер избран немецким народом и является поэтому законным представителем государства. Затем он высказал такую идею, что во имя строительства коммунизма можно пожертвовать интересами одного народа. Я возразил, что идет кровавая расправа, и я такого марксизма не признаю. Он мне объяснил, что я вполне достоин того места, где нахожусь, и он приложит все старания, чтобы мое перевоспитание было полным, а для этого потребуется много времени. [...]
Предстояла очная ставка с Марком Рафаиловичем. Я не без тревожных мыслей ждал этой встречи. Мне все казалось,
286
ВОСПОМИНАНИЯ

что я был причиной его несчастий. Механика чудовищной машины НКВД была мне незнакома, а она была довольно проста: кого они хотели осудить — осуждали. В этом случае и невинный анекдот о невежественном школьнике превращался в грозную улику и являл собой контрреволюционное действие. Встреча на очной ставке произошла. Марк Рафаилович отпустил себе бороду, похудел, но сохранил живость, и глаза его по-прежнему блестели.
Встретил он меня широченной улыбкой. Он понимал мое состояние и всячески показывал своим поведением, что не сердится на меня. Сидел он у стола следователя, мне был приготовлен стул поодаль, в комнате находились следователь и еще два человека. Следователю явно не нравилась дружелюбная атмосфера, воцарившаяся в комнате. Он не скрывал, что дружелюбные улыбки не соответствуют моменту и сменятся горькими слезами. В «деловой» манере мы ответили на вопросы, «поставленные на обсуждение». Содержание разговора я не помню, и не в нем была суть для нас. Все это была комедия, разыгранная на трагических подмостках. Понимали это все присутствующие.
Разногласий у нас не возникло, только Марк Рафаилович просил подтвердить, что при таком-то разговоре отсутствовала Надежда Владимировна. Окончилась деловая часть. Попытались мы провести и художественную, поговорить между собой. Следователь резко пресек эти попытки, поиздевался над нашим миролюбием и велел нас увести. Вышел я из комнаты следователя в более спокойном состоянии, чем входил, многое выглядело проще, чем казалось, но и это было неверно. «Простого» — нет...
Чтобы закончить с этим, скажу, что Марк Рафаилович вовсе не был в восторге от моего поведения на следствии, как это изображал во время очной ставки. Я не был его «погубителем», как мне казалось, но и «здоровья» у меня не оказалось. Марк Рафаилович сказал мне позднее, когда мы встретились, что мне следовало быть сдержаннее. «Я-то на вас не показал» — таковы были запомнившиеся мне его слова...
Через некоторое время я был вызван в комнату следователя, где мне предложили ознакомиться с пухлым томом дела... Чтение продолжалось часа 3—4 и было захватывающим по
Я. В. Сперанская
287

своему содержанию. Многое я перечитывал, над многим размышлял. Вызывало все это тягостные мысли... [...]
ТЮРЬМА И ЛАГЕРЬ
[...] После следствия меня перевели в «Толмазов переулок» — эта часть тюрьмы почему-то так называлась.
Возле двери камеры на полу лежали постельные принадлежности — матрац, одеяло, простыня, подушка. Меня это несколько шокировало, в одиночке было опрятнее. На полу вповалку спали заключенные. Я спросил — где же мне лечь, конвоир показал ногой. [...]
Людей я испугался. Стриженые, одетые в рвань, они тяжело дышали, кряхтели во сне. Запах стоял кислый. Один человек проснулся, поглядел на меня и произнес: «Шампион. Родину продавал? Курить есть?» Китаец. Милейший человек. Но это [я выяснил] впоследствии. А сейчас неожиданное слово, необычная внешность, полутемное сводчатое помещение...
Много новых лиц, много рассказов, много впечатлений, но... происходит то, что бывает со многими — не веришь невы-думанности ситуаций. Они неожиданны, смехотворны и трагичны. Многому не веришь, потому что все это чудовищно. Вера, глубокая вера, — внушенная, воспитанная вера в непогрешимость самого непогрешимого органа Советской власти...
А жизнь идет. Кого-то везут в суд. Приходят новые. К людям присматриваешься, они изучают тебя. Люди разные. Иные понимают мое недоверие, некоторые сердятся. Необходимо время. Однажды меня вызывают «с вещами» и ведут в корпус, где расположены одиночки. Вводят в камеру. Душа в пятках — новое следствие? Не сплю, ворочаюсь. В камере — молодой парень, явно не расположен к общению с новичком. Утром обратил внимание, что возле батареи парового отопления — черные сухари. Возникла догадка, что здесь был Марк Рафаилович, ведь он не ел черного хлеба — язва желудка. Замечаю и второй признак его пребывания — изящные шахматные фигурки, вылепленные из хлеба. Осторожно выспрашиваю, и, судя по описанию внешности прежнего жильца, им был Марк Рафаилович. Сосед рассказал, что он заболел и, очевидно, отвезен в больницу.
288
ВОСПОМИНАНИЯ

Днем я был проклят много раз и отведен обратно, в «Тол-мазов переулок». Произошла ошибка! По принятым правилам однодельцы никогда не должны встречаться и, верно, наши личные дела находились где-то рядом. «Там», где ты изолирован, оторван от всего, даже такое происшествие, даже такие сведения весьма интересны...
Время тянется, дни идут однообразно. «Знатоки» уверяют, что суд будет скоро, но ничего утешительного не советуют ждать. Это скорее интуиция, чем знание — все они жалкие дебютанты в жизненной трагедии. Роли наши усердно строчатся — и роли невеселые.
Наконец наступает и мой час. Кто тут на букву «гы», команда — «с вещами». Ясно, что суд, но почему ночью? Идет усиленное движение — много народа ведут вниз. Заводят в комнату, где вдоль стола — лицом к ним — стоит наш брат. Крики конвоиров — «не глазей» — не могут возыметь действие, мы глазеем и даже шепчемся. В воздухе слово ОСО. Я слышал, что это — судилище, но считал, что это — клевета на советское правосудие, и вовсе не ожидал встречи с ним. А встреча произошла. Вместо убеленных сединами судей, которые тщательно, со знанием разберутся в моем деле, вместо сурового, но справедливого прокурора, благожелательного защитника и, наконец, трогательного «последнего слова», — я предстал перед невзрачным лейтенантом, который протянул мне четвертинку бумаги, где было написано, что я осужден по формулировке АСД (антисоветская деятельность) на 8 лет ИТЛ с отбыванием в поселке Воркута. Я пролепетал: «А что значит АСД, ИТЛ?» Лейтенант зло процедил: «Когда совершал преступные действия, не ожидал такого конца? Наш суд скорый — справедливый. Антисоветская агитация. Сапогом тебя по языку. А ИТЛ узнаешь за 8 лет».
Так я из подследственного стал осужденным, заключенным. Одним и тем же числом были осуждены человек 200. Таким образом стало ясно, что это суд скорый.
После ознакомления с «прелестным» приговором я был препровожден в большую камеру, где царило великое возбуждение. Любая определенность лучше неопределенности, люди остаются людьми даже в этих условиях.
Через пару минут после прихода в камеру я встретился с Марком Рафаиловичем. Он уже был здесь и ожидал меня.
• Сперанская
289

Встреча была самой дружелюбной, мы обнялись, поцеловались. Появились слезы. Он повел меня к своему «месту», где-то на полу. Там был приготовлен кусочек пола и для меня. Люди кругом галдели, одни плакали, иные смеялись, но все были возбуждены, взволнованы. Некоторые ссорились. Никто не обращал внимания на соседей, и мы могли говорить с Марком Рафаиловичем беспрепятственно и откровенно.
Как и перед очной ставкой, я чувствовал себя неуютно из-за своей несдержанности. Марк Рафаилович сказал мне совершенно ясно, что понимает меня, что ситуация была слишком сложной, и здесь легко было растеряться. Клеветы он не усматривает, — сказал он с лучезарной улыбкой, — но и правду не всегда полезно говорить. Он предложил забыть весь «эпизод» и стал рассказывать о себе.
Он был арестован 22 октября и тоже мучительно долго подвергался первому допросу. В допросе его участвовало много лиц. Одному из них он посоветовал находиться вне досягаемости его (М. Р.) руки, когда он говорит неуважительно о Надежде Владимировне. Марк Рафаилович говорил, что готов был привести свою угрозу в исполнение, и ему поверили. «Они» его уважали и за искренность, и за силу, и за какую-то особую непосредственность, составлявшую его обаяние. Он мне говорил, что следователь во время допроса вел себя неофициально, беседовал с ним, прохаживаясь обнявшись по кабинету, угощал его обедом, зная о болезни желудка, что многие вопросы они решали именно таким дружелюбным образом. Жизнь показала, что не очень следует полагаться на слова этих товарищей, что свое дело — добиваться обвинения арестованных и именно путем самооговора — они проделывают, используя все методы и способы, но даже при этом я знаю, что они уважали Марка Рафаиловича.
Через пару дней после описанного я был вызван к следователю. Там было много народа — и оперативники, «поймавшие» меня, и следователи, допрашивавшие меня, и вовсе незнакомые хари. Вызвали меня затем, чтобы поглумиться надо мной. Стоял я перед ними в жалком виде, брюки все время сползали из-за отсутствия пояса, пиджак был измят — я и спал на нем, и укрывался им. Они торжествовали свою победу, вспоминали мои слова, когда я говорил о своей невиновности (ведь то, что они считали виной, я не считал виной), вот они меня разобла
290
ВОСПОМИНАНИЯ

чили, и я, их классовый враг, поборник империализма, стою пеоед ними в жалком виде. Кто-то из них сетовал, что я съел много советского хлеба, что я получил образование за счет государства, но его утешили, *то за 8 лет я все забуду. Все они были огорчены, что в этот период Особое Совещание не может дать больше 8 лет, а ведь было время, когда оно могло осуждать и на большие сроки...
Был вызван на «собеседование» и Марк Рафаилович. Он рассказывал, что обстановка была иная — он сидел, и беседа шла серьезная. Они тоже праздновали победу, но не глумились уж так открыто и грубо. Но это было через пару дней, а тогда мы лежали на полу и разговаривали без конца о пережитом. Мы много говорили о Надежде Владимировне. Он запомнил все, что говорилось о ней в материалах дела, мы восстанавливали в памяти все эпизоды, где она упоминалась. Ни на минуту его не покидала мысль: «Как они там?» Несмотря на краткий срок пребывания в данном обществе, у него уже появились друзья, и я им должен был подтверждать, что Надежда Владимировна — замечательная женщина, и умница, и красавица, и характера расчудесного... Может, чересчур открыто, неуместно, но было так и он был таким!
Было решено — мы постараемся быть вместе, не разлучаться, тем более, что в его приговоре упоминается поселок Воркута. Наивные чудаки — мы предполагали, что этот поселок на севере — нечто вроде Шушенского, где будем распивать чаи и трудиться на благо родины. Труд нам казался тяжелым, но совсем не таким, каким он был! Обстановка же и вовсе не та! Слово «поселок» казалось нам уютным. Жалкие наивные мечтатели! [...]
Марк Рафаилович не считал себя заслуживающим столь сурового наказания. Он собирался писать о пересмотре дела. Ведь обвинительный материал, собранный против него, был совсем жалким. Это дало повод прокурору в 1956 году сказать моей теще, что столь пустого дела он не встречал. Он пригласил было его и меня к себе, но узнав, что Марка Рафаиловича нет в живых, а я далеко — эту мысль оставил. Я не считал себя вправе обжаловать приговор и действительно никому и ничего не писал. Марк Рафаилович говорил, что его семья — коллектив и интересами этого маленького коллектива он пренебрегать не вправе. [...]
Н. В. Сперанская
291

Пересыльная тюрьма... Огромная камера, человек на 150, но в ней «проживало» не менее 500—600 человек. Режим более мягкий, но... «Администрация» камеры — староста и свора прихлебателей. Цель этих людей — побольше продержаться в пересылке. «Прелести» лагерной жизни они испытали, они — из рецидивистов. Вели себя в камере нагло, занимали лучшие места, жили вольно, хотя кругом была теснота неимоверная, отбирали продукты, вещи. Сопротивлявшихся запугивали. Если кто отказывался выполнять их приказания, они поднимали дикую брань, шум и угрозы. Тех же, кто мог. устоять — они принимали в свою среду или оставляли з покое. Они опасались жалоб на свою «деятельность». Тюремная администрация знала об их похождениях, но они обеспечивали «порядок», а ценой этого «порядка» никто не интересовался. «Порядок!»
Отбой — в 9 часов. В 7 часов начинается укладывание. Забираются под нары жители нижнего этажа. Укладываются на полу, подстелив под себя свои пожитки. Поперек центрального прохода укладываются нары, под эти нары «устраиваются» жители того же первого этажа. На них сыплется мусор, а могут посыпаться и жители II—III этажей, ведь здесь все не прочно... Потом укладываются жители второго этажа и, наконец, третьего. Там душно, воздух тяжелый, но... вольготнее. Там «аристократы». Все время возникают ссоры, шум, иногда ссоры переходят в драки. Ночью шум возникает довольно часто. Ведь люди живые и возникает потребность выйти... А в этой камере подавляющее большинство — новички.
Марк. Рафаилович активен. Он мирит ссорящихся, защищает обиженных. В углу — драка. Он спешит туда и через некоторое время возвращается оживленный, но из ^носа капает кровь.
Рассказывает, как разнимал драку, и его хотели ударить головой по челюсти снизу, удар, от которого сыплются зубы, но он этот прием знает и обезвредил злокозненный удар. Вскоре появляется его противник, здоровый бородатый парень. Он дружелюбно и весело обсуждает с Марком Рафаиловичем перипетии схватки, хвалит силу и ловкость своего противника и предлагает переселиться из-под нар поближе к «солнцу». Таким образом, он признан «своим».
Вот «гонят» в баню. Гонят потому, что в тюрьме это — процедура не из приятных: мало тазов для мытья, мало воды — и она или совсем горячая или очень холодная. Спешка, толкот
292
ВОСПОМИНАНИЯ

ня, затрещины. Всех гонят, а нас с Марком Рафаиловичем — меня как его друга — приглашают помыться после всех, в более спокойной обстановке. Конечно, и будучи «признанным», Марк Рафаилович не прекращает своей деятельности борца за мир и справедливость.
Вот вызывают нас на свидание, конечно, порознь. Наших родных оповестили и сообщили, чтобы они позаботились о теплой одежде для нас. Возвратившись со свидания с Надеждой Владимировной, Марк Рафаилович лег на свое место и долго-долго лежал. Уже поздно ночью он мне рассказал подробности свидания. Свидания горького, свидания перед разлукой...
Он отлично понимал, что картина благополучия, нарисованная Надеждой Владимировной, неправдоподобна, но восторгался мужеством своей жены и воспрянул духом...
Приближался праздник Первомая. Возникла потребность в художнике, способном оформить стенгазету «Крепкие стены — стальные решетки» (как мы ее назвали). Марк Рафаилович берется за это дело. Он рисует в Красном уголке. Заявив, что ему необходима моя консультация, он и меня привлекает в Красный уголок, где нас кормят и где чистый воздух, как минимум. Оформление газеты нравится начальству. Приходят разные чины и чмокают губами. Огромная, во весь лист, цифра «1» и слово «май» написаны очень красиво, и силуэты Кремля, и праздничные колонны. Марк Рафаилович доволен — в его руках краски и «свобода творчества». Он способен был забываться и испытывать радость даже здесь. Вообще он редко предавался унынию. Ему все хотелось видеть, и многое виделось в радужном свете. Ему хотелось поделиться и лишней
мной. Я был для него представителем далекого мира свободы...
Не помню — были ли еще свидания с родными. Вещи мы получили. Каждую он тщательно рассматривал, вспоминал ее происхождение, пытался установить, кто ее дал. (Ведь в те времена купить необходимую вещь, да еще теплую, было мудрено.)
...Начали читать длинный список вызванных на этап. В нем значились и наши фамилии. Пребывание в тюрьме было тягостным, отвратительным, и нам хотелось перемен. Ноги пухли, появилась одышка, бесполезные разговоры иссушали мозг.
Н. В. Сперанская 293
ложкой баланды,
настроением со

Идет погрузка в товарные вагоны. Конвойных много, на крыше вагона пулемет, овчарки готовы вцепиться в горло, команды подаются отрывисто, подкрепляются тычками. Обыск производится самый тщательный. Среди нас было несколько «бывалых», и они преспокойно провезли через все препоны ножи, карты, весь свой воровской инвентарь. [...] Мы ехали дней 18. Тесно, холодно, продукты есть, но все время мучает жажда. [...]
Лежим рядом на нарах. Ведем нескончаемые разговоры — о следствии, о жизни на воле, о людях родных и знакомых. Мы детально анализируем все обстоятельства и именно тогда устанавливаем авторство Пушкаревой. Марк Рафаилович говорил об ее отвергнутых симпатиях к нему. Мы не испытываем особой ненависти к ней — она была жертвой обстоятельств. Конечно, личная обида и могла сыграть какую-то роль, но главное — «спрос рождает предложение». Было высказано предположение, что возникла реальная угроза в отношении Не-дельского, и Пушкарева выручала его.
Однажды у Марка Рафаиловича в пути возникла острая боль в желудке. Я оказал ему посильную помощь. Он высказал мне столь большую благодарность, что она вовсе не соответствовала оказанной услуге. Здесь, конечно, сказалось многое — и перенесенные вместе страдания, и прежнее знакомство, и одиночество каждого из нас. Случай этот еще более сблизил нас...
Прибыли в Котлас. Дальше железная дорога не была построена. Через Печору строили мост. Природа необычайная — в мае снег лежит нетронутой целиной, холодно, а солнце греет сильно, можно загорать.
Помещение — бараки. Количество их не счесть. Дня за два до нашего прибытия произошла грандиозная драка, здесь было полно уголовников. Для усмирения применили оружие, видны были пятна крови, развороченные бараки, общее возбуждение еще не улеглось.
Некоторые заключенные по утрам умывались снегом. Марку Рафаиловичу захотелось испытать этот способ утреннего туалета, но оказалось холодновато — нужна тренировка, а мы ведь еще и ослабели.
Пробыли мы вместе в этом лагере недолго, несколько дней. Марка Рафаиловича оставили как художника. Его попытки оста
294
ВОСПОМИНАНИЯ

вить меня там же успехом не увенчались. Ему пообещали, что пробудет он недолго в этой командировке, а потом будем жить вместе. Конечно, это был обман и даже не очень коварный. Система не выполнять обещания была автоматическая.
Расставание наше было трогательным. Мы по-братски разделили наши запасы продовольствия, пообещали не терять друг друга из виду и принять все меры, чтобы воссоединиться.
Я проделал 200 километров пути пешком, затем месяца два находился в месте, именуемом Воркута-вом, затем меня везли баржей вверх по реке Воруте. Так прошло еще месяца два. [...]
Месяцев через шесть я попал в Воркуту-угольную. Сейчас же стал искать Марка Рафаиловича. Я узнал, что он находится в 5-ом районе. Там были небольшие шахты. Какую работу он выполнял, я не узнал, а может и забыл.
В 1942 году Марк Рафаилович был переведен в больничный городок. Затем последовало известие о его смерти.
После отбытия наказания на Воркуте я был сослан в город Балхаш. Там я работал кассиром на Балхашмедьзаводе.
Уже в 1956 году, незадолго до моего отъезда в Ленинград, в кассу пришел получать деньги рабочий, литовец по национальности. Я с ним заговорил. Он был санитаром в больничном городке в 1942 г. Я спросил его о Марке Рафаиловиче, и он мне ответил, что Марк Рафаилович умер, что он был свидетелем его смерти.
Прошло 30 лет. Многое ушло из памяти, но впечатление самобытного образа Марка Рафаиловича не может исчезнуть.
Импульсивный, жизнерадостный, предельно искренний, ищущий правды — таким сохранился в моей памяти этот яркий человек.
Н. В. Сперанская
295

стихи
ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

Г. Тюрк
ИЗБРАННАЯ ЛИРИКА
Июнтер Тюрк — поэт. Непризнанный. Необласканный. Неизвестный. Никто бы и не узнал о нем, если бы не А. Т. Тюрк, сохранившая его стихи. Необходимо было еще подвижничество А. Г. Бабакишиева, разыскавшего Анну Терентьевну в Ташкентской области и уговорившего ее передать стихи Гюнтера Тюрка обществу «Мемориал». Потребовалась также кропотливая редакторская работа с ними В. И. Каледина, полюбившего стихи Гюнтера Тюрка, многие из которых имели пропуски слов, были оборваны, некоторые — без начала и конца. Очень немногие датированы самим автором. Небольшие подборки стихов Тюрка впервые были опубликованы в журнале «Наш современник» (1990, № 10) и в альманахе «Возвращение памяти» (Новосибирск, 1991).
Судьба Гюнтера Тюрка — типичная судьба поэта в России. Прожил всего 39 лет, и годы его зрелости пришлись на самый мрачный период российской истории — период сталинизма. Удивительно еще, как в тех условиях могло сохраниться столь чистое поэтическое восприятие мира, как у Гюнтера Тюрка. Этому во многом способствовали идеи Л. Н. Толстого, которые почитались и которым следовали в семье Тюрков.
Гюнтер Тюрк родился в Москве 1 января 1911 г. Его отец Густав Адольфович работал врачом Кремлевской больницы. Погиб в 1937 г. на Соловках.
298
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

В 1928 г. Гюнтер окончил Московский электрофизический техникум, а его брат Густав Тюрк — астрономо-математичес-кий факультет Московского университета. В 1931 г. оба брата переехали вместе с одной из толстовских коммун Подмосковья в Сибирь на необжитые земли, выделенные ей в Кузнецком округе Сибирского края (коммуна «Жизнь и труд», материалы о которой публикуются в настоящем альманахе). Братья, как и все в коммуне, занимались сельскохозяйственным трудом и, кроме того, преподавали в коммунарской школе.
В 1936 г. в толстовской коммуне «Жизнь и труд» были проведены первые аресты. Среди арестованных оказался и Гюнтер Тюрк. Он прошел Новокузнецкую, Томскую тюрьмы и Мариинские лагеря. Тюремное заключение его продолжалось почти три года, и все это время он не переставал сочинять стихи, многие из которых были записаны им только после освобождения. Тюрьма и лагерь оказались губительными для его слабого здоровья. От смерти его спасло, пожалуй, лишь то, что условия ж^зни заключенных в Мариинских лагерях были более щадящими, чем в других (особенно в северных) лагерях: мягче был климат, труд был, в основном, сельскохозяйственный, — не рудник и не лесоповал. На Колыме Гюнтер Тюрк не продержался бы и года.
В 1946 г. после отбытия 10-летнего срока он был отправлен на 5 лет в ссылку в г. Бийск, где особенно тосковал по Москве. 24 марта 1950 г. он умер от чахотки.
В настоящем выпуске читателю предлагаются три тематических подборки стихов Г. Тюрка: условно их можно определить как стихи из пейзажной, философской и «тюремной» лирики.
И. В. Павлова

I. «ХРАМ ВЫСОКИЙ И ЧУДЕСНЫЙ...»
* • *
В спокойствии широком отдыхает Дорога. Спят поля и дальний лес Как благовест, плывет и потухает Мерцающее марево небес
Окрашены последними лучами В багряно-изумрудные тона, Березы с вдруг притихшими грачами Поражены: такая тишина!
Как будто храм высокий и чудесный Невидимо природой возведен. Хор ангелов вверху толпою тесной Поет с листа божественный канон.
А я — внизу, охваченный волненьем Пред ликом умирающего дня, Слежу за надвигающейся тенью, Которая накроет и меня...
* * *
Над обрывом, подмытым теченьем реки, Без опоры, без ласки любимой руки, Омертвелые корни почти на виду, Обнаженные ветви, как в латах, во льду —
Так стоял он, открытый для ветров и вьюг, Обращенный ветвистою грудью на юг, И темнела вершина, качаясь во сне, С неотступной мечтою о близкой весне.
Но весна проливалась холодным дождем, Пролетала на север гусиным копьем, Проплывала, как льдина, по темной реке И лежала, не тая, на мокром песке.
Лишь с трудом пересилив морозную дрожь, Наконец он поверил в любимую ложь.
300
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

Понемногу теплел, веселел, зеленел, И ликуя над ним жаворонок звенел,
И широкого неба блистала лазурь, И бродила по телу блаженная дурь, И клубились, как розовые облака, В нем надежды на будущее. Но река,
Обделенная лаской, не зная тепла, Нет, такого позволить ему не могла! И тогда, устоявший под натиском вьюг, Он с подмытою глыбой обрушился вдруг...
Под обрывом лежит он, ветвями поник, Только корни торчат, словно замерший крик. Ничего уже нет — ни надежд, ни обид. Только плещутся волны, да ветер гудит.
♦ * ♦
Среди нагроможденья льдин, Там, где застыла мгла немая, Смиренный раб, я жил один, Лишь гласу вечности внимая.
Но не хватило силы мне. Я стал искать себе подругу. И шел в морозной тишине Все дальше к солнечному югу.
Пришел я в царство знойных ласк И пряно дышащих растений, Но голова моя зашлась От ядовитых испарений.
И вот, изведав душный плен Страстей, и радостей, и горя, Я получил за них взамен Тоски необозримой море.
И вновь один, гляжу я вдаль, На север простирая руки, А ненасытная печаль Мне горшие готовит муки.

* * *
Сумрак, спускаясь с холмов, как орда,
заполняет долину,
Стужа сгущает туман
в непрозрачную вязкую стынь. Тихо бредут вдоль дорог,
обнаживших застывшую глину, В мелком чернея снегу, не полонянки —
полынь.
Профиль неровный кулис, что стоят
со времен плиоцена,
Синяя струйка тайги,
где, как последний предел,
Задником неба
в закатных лучах замыкается сцена... Этот безумный спектакль
я слишком долго глядел. # * *
Сквозь мглу дождливого тумана Смотрю я в мир, смотрю я вдаль, Читаю древнюю скрижаль Бессмыслицы или обмана.
Лежит уныло по ложбинам Осенний сумрак рыжих трав. Цепляться за холмы устав, Туман спускается в долину.
Мертво и пасмурно. Но вдруг Живительно, как откровенье, Пробилось солнце, и в мгновенье Преобразилось все вокруг!
И в этом блеске, взор слепящем, Такой покой, такая тишь, Что сердце, робкое, как мышь, Боится биться в теле спящем...
302
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

II. «КОНЧАЕТСЯ НАВЕК МОЙ ХМУРЫЙ ДЕНЬ...»
* * #
Я притупленно-равнодушный весь.
Во мне теперь одна моя усталость.
Мне б отдохнуть. — Хотя бы только малость.
Я, никому не видный, лягу здесь.
Что мне теперь людская злоба, спесь? — Прошла обида. Боль еще осталась, Но и она проходит, — эка жалость! — О если б сон смежил мне веки днесь!
Кончается навек мой хмурый день. Пробилась вспышка солнечного света, Но и ее перекрывает тень. Ну что ж, все хорошо. Претензий нету.
Жизнь — благо, да. И Бог, конечно, благ. Все правильно. Но мне не надо благ.
* * *
Проснулся — ив свете сознанья внезапно увидел Весь ужас и всю высоту моего положенья. Я словно лунатик, очнувшийся ночью над бездной, По краю которой бесчувственным шел истуканом.
О жизнь! Для чего ты дана мне и что ты такое? Зачем эта тьма покрывалом тебя облекает? Зачем широко не открыты глаза ежечасно? Зачем этот сон неизбежный тупого забвенья?
Вот звезды, которым я зимнею ночью молился, Вот милые руки, что так меня робко ласкали, Вот брат, вот отец — все любимые лица и тени, Так ярко, так близко — и так невозвратно далеко...
Горит, догорает мучительно жгучее пламя, В беспамятстве темном виденья опять угасают... О жизнь! Понимаю твою повседневную серость: Под ней, как под пеплом, таишь ты небесный огонь.
Г. Тюрк
303

♦ * *
Прийти в этот мир ниоткуда, Волшебному принцу под стать, И жить в ожидании чуда, И мир осчастливить мечтать —
Чтоб в истину ложь не рядилась, Чтоб сгинул последний злодей, Чтоб в жизни навек утвердилось Всеобщее братство людей.
Когда же с издевкой жестокой Ничтожество тысячи дел Укажет мечте одинокой На рабства всеобщий удел,
Когда вместо воли, простора — Подстилки гнилое рядно, Когда и крылатому взору С земли улететь не дано,
Тогда понимаешь, что каждый, Кто здесь свое тело таскал, Такою же мучился жаждой, Такого же счастья алкал.
* * *
Тут не поможет ни истерика, Ни сила в грубом кулаке: Прикован я, как лодка к берегу — И на цепи, и на замке.
Зовет огнем вечерним хижина: Иди домой, поешь и спи! Но сердце — камень, что недвижимо Лежит один в большой степи.
Не плыть мне в связке по течению Плоты несущею рекой! Стихи мои, вы сплошь — мучение При обреченности такой.
304
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

«ИЗ ГОДА В ГОД ВСЕ ТЕ ЖЕ НАРЫ..
* * ♦
Мои одинокие боли В безмолвных стенах затая, Подруга ты мне поневоле, Тюремная клетка моя.
Ты днем наполняешься глухо, Как шорохом крови из тьмы, Едва уловимою слухом Размеренной жизнью тюрьмы.
С подъема, еще до рассвета, И до окончания дня, Как юная муза поэта, Ты не отпускаешь меня.
Ты слышишь мольбы и проклятья, Но, грубостью не смущена, Лишь крепче сжимаешь объятья, Прощая мне все, как жена.
А ночью, когда в исступленьи Рыдаю, не выдержав, я, Как нянечка выздоровленья, Ты ждешь моего забытья.
С мечтами, как стая снежинок, С тоскою, как злая змея, Твой раб я, твой ревностный инок, Тюремная келья моя.
Но изредка в сумрачной тени Твоей, словно осенью клен, Восторгом немым озарений Бываю я преображен:
Со всем примирен и утешен, Свободен от мук и утрат, Как солнечный зайчик, безгрешен, Как вольная ласточка, рад.

В БОЛЬНИЧКЕ
Лежу один на койке. Устал глядеть в окно. Никто не знает, сколько Прожить мне суждено,
Поесть баланды, каши, Соленого питья Попить из слезной чаши Земного бытия.
Порой взгляну на лица Товарищей-больных, И сердце затомится, Как от какой вины.
От ужаса страданий, От стонов по ночам Оно болеть устанет И, как будильник, станет, Навеки замолчав.
А на соседней койке, Вчера еще живой, Теперь лежит покойник, Накрытый с головой, —
От скверны прирожденной Излеченный навек, Навек освобожденный Счастливый человек.
Ему уже не надо Печалиться о том, Что и его, как падаль, Зароют, и потом:
Какое ему дело, Где будет догнивать Отторгнутое тело, Чужое, как кровать?
306
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

Теперь он, дух свободный, Предстал на Божий суд, А труп его холодный Шестерки унесут.
Они закосят завтрак, Положенный ему, И подождут до завтра: Еще помочь кому?
Готов? У нас недолго! А кто ты был живой — Никто не знает толком. Побрызгали карболкой, И стонет уж другой.
# * *
Когда-то был я полон грез, Тоски по девичьему взору. Средь лунной белизны берез Дивился звездному узору.
И что ж — оглох я и ослеп? Я красоты не замечаю! Мне всех красот милее хлеб, Его лишь жду, и чту, и чаю.
В мечтах — не мать и не жена, Не образ друга, не злодея... Течет голодная слюна, Моим вниманием владея,
И нет ни радостей, ни мук, Ни сил душевных, ни желаний Желудок, как большой паук, Избавил сердце от страданий.
Он закатал его в комок, И высосал, и до растленья Довел, и вот теперь на мозг Распространяет вожделенья.

Остатки разума тая, Лежу поруганный, бесправный, Поверженный в борьбе неравной... О, неужели это я?!
* ♦ »
Из года в год все те же нары С ночной неволей грязных тел, И я на них с тоскою старой Состарился и поседел.
Из года в год глухим забором Всечасно скован каждый шаг, И ветер с яростным напором Рябит в глазах, свистит в ушах.
Глаза я снова закрываю. Трепещут крылья слабых рук. Рыдает, бьется птичья стая, Не в силах улететь на юг —
Туда, где волн лазурных нега, Где блещет неба бирюза... А ветер мне песком и снегом Сечет закрытые глаза.
* # *
Знали все, что будет этот взрыв, Что погибнут эти острова. Почему ж не плакали навзрыд? Почему не никли, как трава?
Почему, тела и души в грязь Погрузив, как свиньи, на боку Наслаждались жизнью, не боясь Хищника, готового к прыжку?
Но взметнулась хищная волна, Налетел неумолимый шквал И весь день с рассвета дотемна Над землей той гневно бушевал.
308
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

И остались жалкие клочки И немного выживших людей — Робких, словно в школе новички. Смел и зол лишь спасшийся злодей.
И на тех оставшихся клочках Люди вновь построили дома. Меж людей — ученые в очках, Меж домов — высокая тюрьма.
А всех выше высится дворец, Гордость тех забывчивых людей, И, как встарь, в нем царствует подлец — Не убитый бурею злодей...
♦ * *
Сердце болит... О, как сердце болит! Как воспалившаяся ножевая Тайная рана, не переставая, Сердце болит...
Люди, скажите, зачем — и кому — Это страданье великое нужно? Окна в решетках и каменный ужас Камеры... Непостижимо уму!
Не от того ли, что были всегда Авеля дети и Каина дети, Ложь и насилие были на свете, Боль и бессилие, зло и вражда?
Каина дети, я вас узнаю, Рыцари братоубийственной злобы, Жизнь на планете растлившие, чтобы Мир переделать во славу свою!
Ясен ответ. Но и ясен мой путь: Сердце мое из винтовки прострелят. Милая, плачь в одинокой постели! — Ясен мой путь.
Г. Тюрк
309

С. И. Панфилов
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ИВАНА
^HC'v енин Иван Афанасьевич — потомственный русский ^к^Н крестьянин. Время рождения — 15 апреля 1911 года. Через два года Российская империя достигнет пика в развитии промышленности и сельского хозяйства. Еще через год грянет первая мировая война. Миллионы людей, потерявших разум, пойдут под барабанный бой убивать себе подобных. И, как возмездие за грехи отцов, обрушится Октябрь.
«Отцы наши ели виноград, а у нас оскомина». Это — Лев Толстой. Русские мыслители — философы, писатели — предупреждали, писали пророческие статьи, романы. Они остро чувствовали приближение катаклизма, тектонического сдвига временного пласта Истории.
«Но вскоре вместо вина упьются кровью, к тому их ведут... » Это Федор Михайлович Достоевский вещал устами старца Зосимы. Все слышали. Но не прислушались: реакционер. Пошли навстречу «грядущему». Или это фатализм? Предопределение? Прошлого нельзя изменить. Нужно познать и запомнить. Было. Все было.
Перелистаем годы. Ленин умер. Остались его соратники. С. Есенин писал:
310
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

Для них не скажешь: «Ленин умер!» Их смерть к тоске не привела.
Еще суровей и угрюмей Они творят его дела.
(Отрывок из поэмы «Гуяяй-пояе* ). В стране — нэп. Ивану Зенину 14 лет.
Сейчас встает вопрос о народных корнях. Кто мы? Откуда? Зачем живем? Что потеряли? С чем остались?
Иван Афанасьевич помнит свои корни. Прабабка — Прасковья Васильевна. Родилась в 1817 г. в Рязанской губернии. Там же дед, бабка, отец, мать. Рязанщина — самая Россия. Но в конце XIX века пошло поветрие: в Сибирь! Там — земля. Там — воля. И двинулись крестьяне на скрипучих телегах по долгим, как песня, дорогам. Снялись и Зенины. Добрались до Сибири. Осели в деревне Зимовье. Рожали детей. Работали.
А в 1925 году решили переехать в новоотстроенный поселок Лихановский. Ближе к пашне. Дали крестьянам по декретам землю. Трудились. Вселились девять душ в избу. Стали обживаться на новом месте.
Земля-землица. Матушка. Мечтали о ней русские крестьяне. И вот она: твоя, кровная. Дружно впряглись Зенины в работу. Сеяли пшеницу, овес, просо, гречиху, лен. Труд был в радость. Дед-умелец сделал молотилку, два плуга. Хозяйство налаживалось: семь лошадей, четыре коровы, овцы, свиньи, куры.
Видели вы руки крестьян-трудяг? Кора мозолей, каменные. Кто бросил в людей булыжник: куркули, мироеды, мелкобуг*-жуазная стихия? Удобно скрываться за формулировками: классово чуждый элемент. Люди. Понимаете? Просто живые люди. Человек, который безумно хочет жить, потому что однажды пришел на эту землю, полюбил и назвал родной. Но грозно поднимается указующий перст дирижера: «Это — враг народа!» Народа, кровной частью которого был, есть и будет русский пахарь-мужик.
В 1928 году пошел Иван Афанасьевич, тогда по-простому — Ванька, в село Огнева Заимка учиться кузнечному делу. Дело хорошее, нужное. Чего молотом не помахать, когда здо
С- И. Панфилов
311

ровье, как у бычка? Семь километров от Лихановского. Для парня такая дорога, как выдох.
Но уже поднимались черные крылья, близилось ледяное дыхание «великого перелома», уже выхватывал стальной клюв выборочно жертвы.
Как-то осенью этого же года прибегает в Огн^зу Заимку односельчанин и к Ивану.
— Ой, Ванька, беда!
Дышит загнанно и смотрит глазами смерти.
— Да ты что, как бесенок, пугаешь? Говори!
И вывалил вестник на Ивана боль — хватил, как дубиной. Что, мол, приехали из Зимовья до вас четверо. Один милиционер. Трое — в штатском. И пошли громить. Забрали богато: хлеб, скот, плуги, бороны. Осталось: изба, лошадь и корова. А остальное — метлой.
Опустились руки у Ивана. За что? Но собрал силу в кулак и пошел рысцой до Лихановского. Обида прожигала. Плакал: ограбили, ограбили.
Пришел во двор. Ничего нет. Мамай пролетел. Погромили. Зашел в избу, а там как будто похороны: сидят, воют в голос — отца забрали!
Вот тебе и земля. Вот тебе и воля. Молотилка есть, плуги-бороны, лошади, коровы. Значит — зажиточные. А это уже контрреволюцией пахнет. Никак нельзя допустить богатства на Руси. Захлестнет мелкобуржуазность, затопит навозом, загубит сытостью святую революционность пролетариата. Не до мировой революции будет. Дай Бог овсянку и гречку с молоком расхлебать.
Плачь — не плачь, а жить надо. Засобирались в Черепанове узнавать про судьбу бати-кормильца. Вызнали, что судить его будут, дату объявили. Приехали. Вход был свободный, но побоялись Зенины входить в помещение, где отца-трудягу винили за его мозоли, казнили, как несознательного. Тямные. А вдруг и нас погребут? Заглядывали в открытую дверь суда, выхватывали стальные слова прокурора и судьи, опять прятались. Вздыхали, плакали.
Дали отцу относительно мягко: два года трудовых лагерей. Отбывать срок на Новосибирском кирпичном заводе. Жить в бараках. Но ни вышек пока, ни колючей проволоки. Прощай, батя! Бывай здоров! Бог с тобой!
312
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

Зиму 28-го, весь 29-й жили, как пришибленные. Пить-есть надо, а где взять, если амбары пусты? Ходили, побирались. Люди тогда еще не закостенели душой. Бога помнили и заповеди божьи: «Возлюби своего ближнего, как себя самого!» Подавали, делились. Кто картошки, кто хлебца, кто капустки. Да коровка выручала. Так и перебивались. Да отец время от времени напоминал весточкой: «Жив, здоров». Вот и лучик, вот и радость.
Январь 1930 года был семье Зениных, как нож. Но теперь не им одним: начался перелом. Ломали хребет России, долбили соль земли — крестьянство. Пришли председатель сельсовета, милиция. Важные, государственные — власти.
— Выходите из дома, сучье семя! Конфискация!
— В Нарым поедете — в ссылку!
Документы? Ордер? Какое там. Кто спрашивал тогда о законности, о правах человека? Кто поретивей — брал оглоблю, топор, самопал. Смирные — вешали носы. Но избавь Бог от того, чтобы я бросил в несчастных камень. Есть другие — ссученные властью, безнаказанностью. В хромовых сапогах, полушубках, папахах. Сытые, сильные, наглые.
Собрали пожитки, вышли на мороз. Дом заколотили. Пригодится власти.
Забрали начальники корову, лошадь. Сказали — ждите!
Пошли Зенины по соседям:
— Примите, Христа ради! Приняли из милости. Утром явились архангелы.
— Собирайтесь, подлюги!
Забросили в сани прабабку. Деда с бабкой. Остальных — на своих двоих погнали в Черепанове Стужа, ветер, неизвестность. Есть два мешка сухарей, сало, словно ниточка к жизни. Люди наподавали. Зачтется добрым душам.
Добрались до Черепанова. Подъехали к зданию клуба. Очаг культуры. Но оказалось: временная тюрьма — параша, нары. Народу — битком. Шло великое переселение. Великое, как все в Советском Союзе, начиная с гражданской войны. С поклажей в тюрьму не пустили, мешки остались во дворе.
Сидели, горюнились.
На следующий день объявили сборный этап. Люди засуетились, засобирались, повалили гурьбой во двор. Дед вместе с Иваном взял под руки прабабку. Не ждала, не гадала древняя,
• И. Панфилов
313

что судьба обернется волком. Вышли на солнце. В небе оно — огромное, кровавое. Всем светит: и палачам, и жертвам. Снег скрипит, мороз дерет, ругань, гомон.
Навстречу начальник милиции. Фамилия — Веревкин. Посмотрел угрюмо на деда, на старуху, на Ивана. Сказал, ухмыляясь:
— Мы — гуманисты. Мертвых с кладбища не высылаем. Старуху — в клуб.
Дед заплакал. Как мать бросишь? Своими руками — в могилу. Стоят. Веревкин медленно достал из кобуры наган и навел — сначала на деда, потом на Ивана.
— В клуб!
Повернулись. Повели под дулом. А что сделаешь? Только вякни — съешь пулю. У Веревкина гранитное лицо «гуманиста». Такой долго раздумывать не станет. И по ночам спокойно спит, как бревно. И совесть его не тревожит, потому что нет ее. Где была, там кол вырос.
Зашли в клуб. Мать посадили на нары. Задохнулись от горя — и быстро, быстро, скособочившись, на воздух. Осталась прародительница помирать. Не дома, под иконами, по-русски, с умиротворенной душой, а скрючившись на досках, среди горя и ненависти.
— Трогай! — зычный голос.
Хлопнули бичи, дернулись лошади, заволновалась колонна, колыхнулась, пошла, скрип, снежок.
Начальник конвоя Жуков — в санях, вальяжно, развалясь. По бокам и в хвосте колонны — стрелки. Парни-здоровяки. Не казенные, не «энкаведешники», а от сельсоветов набранные. Идут, на ссыльных поглядывают. Жалость не жалость, а дело делать надо. Попал в псы, так сторожи. И отказаться — поджилки трясутся. Сегодня от конвоирования увильнешь, завтра сам под конвоем потопаешь. Э-хе-хе. Жизнь наша зэкова.
Шагает этап. Добрались до деревни Медвецк. Здесь заночевали. Утром — дальше. Прошли село Ургун, Черноречкино. Потом — через Искитим в сторону Бердска.
Морозен январь, лют-крут. Загудел ветродуй, поднялась жестокая вьюга. Снег слепил глаза, сек без пощады. Люди изнемогали, валились от усталости, теряли друг друга. Многие сбрасывали с саней вещи. Лишь бы самому примоститься, остаться живым. Пропадай добро, не жалко.
314
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

Шли в колонне и беременные бабы. Идет бедная, задыхается, держится двумя руками за живот. И вдруг: закатит глаза, застонет люто, время пришло. Природа ведь не спрашивает, где ты: в избе, на теплой лежанке или на этапе — в мороз, пургу. Визжит роженица, мается. Втиснут ее на сани между людьми. Всправляйся, как хочешь. И вот он: теплый, красный комочек — будущий строитель радостного далека — вышел на свет из материнского лона. Мяукнул несколько раз и заледенел. Не пригодился. Суровый страж берет на руки трупик и топит в сугробах. Авось лисицам или волкам достанется. А мать — истерзанная, с надорванным сердцем, медленно истекает кровью, и отходит душа мученицы вслед за чистой душой ребенка. Где Вы, Федор Михайлович Достоевский, писавший о слезинке безвинно замученного ребенка? Сколько раз перевернулись в гробу? Но икнулось ли хоть разок революционерам, губившим детей и матерей ради торжества идеи? Вряд ли...
Протаранили Бердский бор. Вот и Бердск. Здесь роздых. Замерзших, умерших — сдать по описи, чтобы головы сошлись: отвечать за потерю неохота. Бухгалтерия. Собрались вокруг ссыльных жители. Кто-то кричит, смеется:
— Так и надо вам, сволочам-кулакам, мироедам — в На-рым, в Нарым!
А сам пьян, как дым. Стоит, качается. Горько, горько слушать, когда безвинно. Летят камни, летят. А ты — молчи, утирайся. Но вздохнет старушка:
— Несчастненькие!
Загорюнится молодица, хмуро сдвинет брови мастеровой. Кто-то из толпы протянет руку:
— На!
Соль, хлеб, вареная картошка.
Из Бердска — в Новосибирск. Перешли Обь по льду в районе Бугринской рощи. И дальше. Сегодня здесь пляж, зона отдыха. Вспомните, купающиеся, загорающие, январь, 30-й год. Толпа мужиков и баб: обмороженные, усталые, голодные. Может, здесь, под березами, торопливо закапывали трупик новорожденного? Может... Вспомните, вспомните, что здесь шло Горе Земли Русской. Услышьте!!
Но все проходит. Пригнали в Нарымский край. Этап разбили на партии и разогнали по селеньям. Живите, кайтесь.
Семью Зениных и семью двоюродного брата из шести человек определили на постой к справному хозяину. Отвели овечий
• И. Панфилов
315

хлев: загнали и продержали восемь дней без вывода, словно в карантине. Грязь, вонь, скученность, тоска. Потом потихоньку начали выпускать, хотя были настороже. Охрана — уже из войск НКВД — бдила. Иван сразу решил: «Мне здесь не жить. Уйду!»
Как-то в марте хозяин засобирался в Новосибирск. Бегал, выносил мед, масло, грузил на подводу. Мука нужна.
— Поезжай с ним, — сказала мать Ивану, — муки купишь.
— А деньги?
Мать вздохнула, зашарила рукой в мешке. Вот оно: одеяло из собачьих шкур — крепкое, теплое. Бросила Ивану.
— Продай!
Хозяин долго ерошил мех, мял шкуру.
— Червонец.
Иван закивал. Пуд муки стоил червонец. Тронулись. Доехали рысью до окраины, и вдруг хозяин натянул вожжи:
— Тпру-у! Давай, парняга, уходи с подводы. Вон — конвой. Не хочу за тебя пропадать.
Спрыгнул Иван, метнулся к близкому пригону, а хозяин хлестнул сивок.
— Эй, жги, наяривай!
Припал Иван к щели в стене, буравит глазами, стережет конвой, а военные вдали прошли. Вздохнул облегченно скрытник, смахнул пот: пронесло. Огляделся. Рядом, у стенки лыжи стоят. Взял Иван, обулся и погнал вслед подводе. Давай, Бог, ноги. Срезал по целине, догнал хозяина.
— О, да ты крученый-верченый. На одном месте не ушибешь! — удивился мужик. — Влезай!
Ночевали в деревне у знакомых. Мужика привечали, потчевали. А Иван сидел, как чумовой, возле порога. Ничего ему не поднесли. Глотай слюни. Поднялся, вышел в сенцы от искушения. И вдруг увидел на полке печеный хлеб. Булка, словно тарелка. Такой хлеб варганили из отходов — скоту давать или собакам. Иван воровато оглянулся и начал подкрадываться. Страшно: вдруг застукают — сразу прихлопнут. Но голод — волк. Схватил Иван хлеб, а он крысами обгажен, густо помету. Но до гадливости ли, когда желудок стонет? Смахнул крысиный кал, пихнул хлеб за пазуху. Мерзлый. Но в тепле оттаял. Стал Иван щипать по кусочку и жевать — слаще лакомства
316
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

показалось. Так и щипал дорогой потихоньку. Боялся, чтобы хозяин не засек. Согнал бы.
Приехали в Новосибирск. Хозяин подогнал подводу к магазину — масло и мед на муку менять.
— Давай, Ивашка, червонец. Мучицы куплю для матери. Иван отдал. Попросил:
— Привези. Не обмани. А я не вернусь. Пойду отца искать. Мужик руганулся:
— Пропадай, мертвая душа!
Завернул Иван за угол. Стоит. Один. Изгой. Что делать? Решил к знакомым заглянуть, порасспросить об отце. Знал Иван, что отпускают родителя изредка в город, в увольнение. Писал об этом он. Побрел. Вот и дом. Дверь нужная. Постучался Иван. Открыли ему. Встретили. Но угощать не стали. Иван, конечно, напрашиваться не стал. Время дорого.
— Как до лагеря добраться?
Объяснили, что пойдешь так-то и так-то. За Собачьим двором — лагерь. Если заплутаешь, то встречных порасспраши-вай — язык есть. Они наведут.
Вышел Иван на улицу. Опять один. Опять, словно волк травленый. Тоска. Тяжело. Вздохнул Иван и подался на поиски. Поплутал немного, но вскорости вышел к избе, где помещалась лагерная контора. Сердце екает, но идти надо. На крыльце — военные. Идет Иван, словно к пропасти. Ноги — чугунные, язык засох. Но хватило мочи.
— Скажите, можно с заключенным Зениным перемолвиться, весточку передать?
Военный — добрый. То ли пообедал хорошо, то ли деньги получил, но откликнулся беззлобно, вежливо:
— Идите в N-ный барак, вон — под горкой. Зенин — там. Полетел. Вошел, поздоровался. Зэки начали зубоскалить:
— О, ядрена-матрена. Пополнение.
— Да нет. Я до Зенина. Сын.
— Батька твой за едой пошел. Жди.
А тут и сам заходит. Ужин несет в котле. Удивился.
— Каким ветром, сынок, откуда?
— Так и так, — говорит Иван. Рассказал одиссею.
— Ладно, сынок. Потерпите. Бог терпел и нам велел.
Оказалось, что отец все знал. Односельчанин прислал весточку, «обрадовал». Потужил старшой, но собрался с духом и написал жалобу, что неправедно поступили с семейством. Ушло
С. И. Панфилов
317

Иван
Афанасьевич
письмо. Теперь хочешь не хочешь, а жди ответа, как соловей лета. Что там впереди: казнить или миловать? Бог знает...
А пока решил Иван в Лихановский подаваться. Набрали ему кое-какой пищи, вручили сумку: двигай! Попрощался сын с отцом, зашагал.
Пришел на вокзал. Денег нет, билеты не купишь, а ехать надо. Видит: состав на Черепанове Огляделся. Никого. Махнул на тендер в углярку. Схоронился.
Чух-чух! — тронул паровоз, побежал, Иван обрадовался, что едет, расслабился.
— Это кто тут?
Кочегар стоит, смотрит подозрительно на Ивана. Тот взмолился:
— Довези!
Смилостивились. Разрешили. Но — в работу запрягли. Отработай, покидай уголек., А Ивану — что? Засучил рукава: шурум-бурум! Вылез на станции. Теперь — домой. Двадцать километров. Эх, мать твою за ногу. Да еще в неизвестность. Пошел.
Прошагал пятнадцать, осталось пять. Свернул с дороги в сторону. Прошел Черную Сыру — возвышенность. Поселок —
318
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

рядом, километра полтора. Но ночь уже глубокая, мрак. Заночевал в лесу. Утро проспал, поднялся — свет. И поселок видно. Родина. Глянул Иван, заныло сердце, заплакал:
— Что я кому сделал? Почему должен хорониться, людей
страшиться?
Но успокоился. Достал еду из сумки, подкрепился. Нудно вечера ждать. Лег на снег, свернулся, уснул.
Поднялся — темнота. Близко огоньки окон горят, манят покойно, тепло, сытно. На окраине сродный брат живет. Была не была — к нему. Родная кровь, авось не сдаст. Прокрался, стукнулся. Дверь оказалась не запертой. И, как леший, в горницу. Родные за столом. Узнали, испугались.
— Откуда взялся, лишенец?
Поведал все. Думали-гадали: что делать? Не гнать же брата. Спрятали: ночуй. Утром вышел Иван к братану:
— Смотрите на меня!
Изможденный, грязный, тело — чирьи, струпья. Холщевые штаны к телу приросли. Страдалец.
Затопили баню. Достали дегтю. Отпарили, содрали материю, смазали раны дегтем. Хорошо, сладко, благостно.
Так и остался Иван в поселке, жил на птичьих правах, прятался то у брата, то у тетки Лексы, то у доброй души — сопоселянина. Днем на чердаке кукует, ночью выходит на волю воздухом подышать, ноги размять. Эх, жизнь барсучья.
Но нахлынул май. А с ним — радость. Отцова жалоба достучалась до железных сердец. Рассмотрели — постановили: Зениных неправедно репрессировали, восстановить в правах. Поплыла бумага в Лихановский сельсовет, в руки председателя. Он — активист. Фамилия пролетарская: Голец. Не захотелось ему Зениных в правах восстанавливать. То ли зуб на них заимел, то ли думал, что Советская власть, то есть он, Голец, зря не репрессирует, но запрятал председатель бумагу в мощный сейф, не достанешь.
Но был у председателя секретарь — Лаврентий Митрофа-нович Сай. Оказался он строптивым. Правдолюбец, что ли? Нашептал он родственнице Зениных, что восстановили семью в правах, оправдали. Нужно их из ссылки вертать. Бумага есть законная: подпись, а главное — печать. Обрадовалась бабка, донесла Ивану, чтобы письмо матери написал, предупредил. Иван и отписал. Через некоторое время приехали. Встретились.
С. И. Панфилов
319

Как? Что? Оказалось: ушли самовольно, не спрашивая позволения. Значит, нелегальщики. Документов нет.
Посмотрели на разоренное гнездо, погоревали. Стали у сродного брата жить. Вскоре от батьки письмо получили: освободился. Но в Лихановский не поедет, рана свежа, не зарубцевалась обида на беззаконников. Звал своих в Новосибирск.
Засобирались. Но вдруг заявляются из Зимовья судебный исполнитель и милиционер.
— Здорово, беглецы-гулены! Без вас Нарым плачет, а вы здесь брюхо нагуливаете. Выходи с вещами!
Иван не оплошал. Пропадай, моя деревня! Хуже не будет. Метнулся из дому, никто ахнуть не успел. Парень рисковый. Убег. Преследовать не захотели. Черт с тобой! Все равно когда-нибудь на крючок подцепят.
Видел Иван, как семью выводили. Опять мука. Ведь есть же бумага. Но нет. Надсмеялся председатель, толкнул в яму. Погибайте.
Шли Зенины под конвоем. Возврат. Охрана — один милиционер и говорит матери:
— Слухай, жалко мне вас, кроликов. Бегите, куда хотите. Я скажу, что заспал. Авось не расстреляют.
Побежали. Шли стороной, опасались. Вышли на поселок Владимирский. Здесь остановились. Мать известила Ваньку: вернулись.
Иван понимал, что оставаться в Лихановском — значит себе яму копать. Радость за мать и страх за будущность смешались и породили одно желание: в Новосибирск, к бате. Собрался Иван опять к людям — с протянутой рукой и мешком:
— Подайте!
Набрал и муки, и денег. Вызвались и доброхоты-проводники. Забрали семейство, ночью довезли на лошадях до станции Посевная, купили билеты, посадили на поезд, напутствовали добрым словом.
В Новосибирске нашли отца. Горе сошлось с горем. Но отогрелись, отмякли душой. Надо жить. Осенью 30-го года подались на строительство железной дороги в районе станции Инская. Там брат работал поваром, отец плотничал.
Иван слезно молил брата, чтобы тот рискнул: сгонял в Черепановский отдел милиции и поспрошал про документы Зениных.
320
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

Брат смотрел на Ивана и говорил, словно винился:
— Не могу, хоть убей, — боюсь! Вы — беглецы. А я с коготком увязну. Загребут меня — сгорю!
Иван чуть на колени не бухается:
— Спаси.
Дрогнул родич, согласился.
Приехали в Черепаново. Зашли в милицейский архив. Брат в дверь толкнулся. Иван в коридоре. Начальник серьезный.
— Вам что, гражданин?
Шапку с головы — в руке, словно уголь.
— Мне бы справку о Зениных. Восстановили в правах или
нет?
Приносят папку. Не спеша перебирают бумажки.
— Ага, вот она. Восстановлены. Напишите заявление, я вам выдам.
Ох, мороки!.. Сочинил, крючок бумажный.
Помотались, пока заявление состряпали. Но вот она: справочка. Сразу крылья выросли. Человек.
Иван — в Лихановский к председателю сельсовета. У Гольца чуть кровь не хлынула от возмущения.
— Ты откуда, черт?
Иван справку из милиции показал, но в руки не отдал: не верю. Голец хотел покуражиться, но секретарь испортил обедню. Принес постановление. Все. Круг замкнулся. С документами вышел Иван на улицу — свобода. Чуть не запел. Но — домой, к родственникам.
Зажили без опаски. Иван устроился на почту, потом перешел к отцу, плотничал.
В Лихановском жизнь повернулась по-другому. Организовали колхоз. Работали на общественном поле. Рабочих рук не хватало. Летом 31-го года заглянул к Зениным председатель колхоза, был проездом. Предложил:
— Желаете — идите в колхоз. Примем.
Ивану давно мечталось о земельке. Точил изнутри крестьянский корешок, тянул на родину.
— Поеду! — решил, как в воду.
Вернулся. Поселился у сродной сестры Ульяны. Работал на косилке, жнейке. В январе 1933 года женился. В 1934-м родилась дочь Валя. Купил избушку, перебрался. В 1936 году жена
С И. Панфилов
321

подарила вторую дочурку — Веру. Ивана послали от колхоза на курсы счетоводов. Отучился. Стал работать учетчиком. Но близился 1937. Вспомнят Ивану и коров, и лошадей, и Нарым, и побег из ссылки. Все припомнит железная бухгалтерия.
27 октября 1937 года за ним приехали. Утро было обычное. Не почувствовал Иван черта за левым плечом. Оделся и знакомой тропкой пошел на работу. Возле конторы — бортовая машина. Меченая крупно: КПЗ. На крыльце — председатель. Иван — весело:
— Что за КПЗ?
Председатель зловеще ухмыльнулся:
— Будет кому-то КПЗ. Заходи!
В конторе за столом, словно коршуны, два следователя. Милиционер — водитель.
— Вы Зенин? Поедете с нами в Черепаново, в заготконтору. В документиках что-то напутали, гражданин.
Все. Екнуло сердечко. Отгулял парень, отпанствовал. Не знал Иван, что в ход пущена человекорезка, что он — только травинка.
Вывели. Забрались в кузов. Отгородили Ивана бортом машины от вольной жизни.
— Ложись! — приказал следователь. Лег Иван на доски ничком, затих. Следователи по бокам, словно в клещи взяли.
Поехали. Не пришлось и с женой попрощаться, детишек обнять. Не положено.
Приехали в Черепаново. Шофер подрулил прямо к отделу милиции.
— Пошли!
В дежурке арестанта обыскали. Начались унижения. Стоишь, словно пенек, а чужие руки выворачивают карманы, а ты только глазами хлоп, хлоп.
— В камеру!
Загремели ключи, отворились со скрипом двери, открылся провал, словно в преисподнюю, дорога в ад. Какой круг: первый, второй? Кто считал? Сошлись все круги в один, захлестнул он, словно удавка, города и веси, душит, хрипишь, хочешь сорвать, чтобы глотнуть свежего воздуха, но толкают в спину:
— Проходи! Не задерживайся!
Камера тесная. Народу много. В основном мужики-крестьяне средних лет, в самой силе, пахари. Ни кроватей, ни нар.
322
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

Окна забиты досками, фанерой. Духота, вонь. Возле входа — деревянная бадья — параша.
Зашел Иван. Окружили. Кто? Откуда? Что на воле? А что расскажешь, когда горло перехватывает: то да се. Подошел староста камеры. Буркнул:
— Новенький, пройдешь прописку. Сегодня у параши переночуешь!
Так началась для Ивана страшная жизнь. Свернулся на голых досках возле параши, глаза прикрыл, — сон бы, чтобы забыться! Но бич арестантов — вши, клопы. Стада, табуны, колонны. На свеженького — ох, ох, ох!
Утром парашу вынесли. Прогулка 15 минут. Из соседних камер, смотрящих во двор, кричали женщины:
— Здорово, мужички! Вши есть? Нас заедают!
Через день вывели на допрос. Молодой следователь. Доверительно выспросил анкету: кто, когда родился и т. д. Потом что-то долго писал, составляя протокол. Вопросов не задавал. Когда закончил, приказал:
— Распишись! Да не читай, не читай!
Иван взял бумажку, руки тряслись. Что там? Вдруг рас-стрельный приговор? Следователю показалось, что Иван слишком долго держит протокол. Вырвал. Зло зашипел:
— Распишись, быстро!
Иван обмакнул перо в чернильницу, и, как нарочно, густая капля чернил упала на бумагу, расплылась, заляпала. Следователь взвился, матюгнулся:
— Нарочно, падаль, гадишь! Чтобы протокол не приняли! Схватил со стола пресс-папье и, сильно размахнувшись,
двинул Ивану в бровь. Он повалился на пол, окровавился. Кровь бежала щедро. Молодчик подскочил и заработал ногами: а-та-та! Пинал в грудь, в живот. В лицо не метил. Наконец, насытился, остыл. Вызвал врача:
— Перевяжи этого негодяя! На следующий день:
— Зенин, на допрос!
Следователь — другой, пожилой, солидный.
— Ну-те-с, повторим.
Опять вопросы, опять протокол.
— Читать будешь? Нет? Распишись.
Подписал, не читая. В камере предупреждали советчики: не прекословь, хуже будет.
С И. Панфилов
323

После недели две не тревожили.
Кормили слабо: шестьсот граммов хлебушка на день — не царского, баланды граммов пятьсот в обед — воды с мерзлой капустой. Веселись.
15 ноября подняли утром, выстроили во дворе. Милиция с собаками. Здоровые битюги, видно, что мясцом перебиваются. Рычат, клыки мощные: палец в рот не клади — по локоть отхватят, на человека натасканы.
Погнали к железной дороге. В тупике стоят тюремные вагоны: «Столыпин». Загнали, растолкали по камерам. Поехали. В Мариинске — остановка. Выгрузили из вагонов, поставили на колени. Наверное, чтобы острей свою вину почувствовали. Стоят на снегу, а начальство ведет по списку:
— Такой-то? — Здесь! — А куда ты денешься? Пересчитали. Сошлось. Повели в зону-пересылку. Здесь
Иван встретился с братом Николаем, которого арестовали 29 октября, в день рождения комсомола.
Бараки в зоне, словно курятники. Крыши земляные, щели. Нары двухъярусные, голые доски. Но всем не хватало места. Кто-то под нары забирался, кто на полу. Кормили еще хуже. Мисок не было. Крутись, как хочешь. Кто под черпак с жижей подставлял шапку, кто полупальто. Уголовники щемили. Просидели в пересылке три дня. Потом — баня. Вещи прожаривали от вшей. Поплескались. На выходе из бани стояли два стола, за которыми восседали «энкаведешники».
— Фамилия? — Зенин. — Десять лет заключения! Распишись! Следующий!
Конвоир. После объявления приговора — на станцию. Погрузили в товарняк с двухъярусными нарами, повезли на восток. Ехали тридцать двое суток. В вагоне — человек шестьдесят. Давали немного сушеной рыбы, хлебушка и ведро воды. Жажда мучила больше голода. Со стенок вагона обирали катышки льда. Грязные, замурзанные. А в рот положишь — прохлада, водичка.
Доехали до станции Известковая. Конечная. Ночь, мрак. Построили, повели в лагерь. Утром, когда рассвело, осмотрелись и ужаснулись. Рядом с лагерем — штабель голых трупов. Высотой примерно с двухэтажный дом.
Зима, мороз... Доходили быстро. Особенно южане. Хоронили просто: взрывали мерзлую землю аммоналом. В котлованы сбрасывали мертвяков и заваливали ледяными комками. Где
324
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

они, эти безымянные могилки? Кто укажет место? Крестом ли, камнем отметит, панихиду отслужит, слезу уронит. Или уже не стало слез, вымерзли души?
Стали выкликать на этап. Строить железнодорожную ветку Известковая — Ургал. Иван попал с братом Николаем. Пошли по просеке к месту работ. На месте появились бригадиры. Стали расписывать по специальностям. «Говорящие орудия» — так, кажется, называли рабов в Древнем Риме. Выходит, что история повторяется.
Началась работа: укладывали шпалы, тянули рельсы. Все вручную. Да и к чему техника, когда рабочего скота — вволю?
Жили в палатках. Пошел мор. Весь день работа: рвали выемки для шпал, грузили в вагоны породу. К вечеру тех, кто еще мог шевелиться, заставляли собирать умерших. Палки перевязывали тряпками — вот и носилки. Накладывали трупы, несли в лагерь. Там сваливали в сарай.
Пошли мрачные дни срока. В 39-м году пришло горькое письмо: «Наша дочка Валя ослепла!» Словно ножом по сердцу.
Она заболела корью. Нужно было везти в городскую больницу. Мать пришла в контору с поклоном: дайте лошадь. Отвечают:
— Нет.
— Ребенок погибает. Почему не выручаете?
— Тебе сказали: для тебя нет лошадей. Не приходи, а то отправим к мужу.
Стала бояться. Все возила на себе: и дрова из лесу, и корм для коровы. Ивану расхотелось жить. Решил покончить. Но походил, успокоился. «Я сгину. А как жена будет? Нет. Тянуть лямку. Сколько смогу. А вдруг — выплыву».
В 1939-м сняли с Ивана 58-ю статью. Навесили другое звание: КР, т. е. контрреволюционер. А нехай. Лишь бы срок не прибавили.
Грянула война. Строительство дороги свернули. Зэков погнали на лесозаготовки. Рельсы, которые укладывали, пришлось содрать и отправить на фронт, где шел ремонт путей. В лагере объявили набор на передовую. Кто мог работать — тех заворачивали. Записывали доходяг или злостных отказников от работ. Штрафные батальоны армии Рокоссовского получили пополнение.
Стало еще трудней. Выработка на человека была огромная. Пилить лиственницу. Кто выполнял норму — шестьсот граммов
С. И. Панфилов
325

хлеба. Нет — триста. Баланда. Частенько вместо хлеба давали сухари. Две штуки на день. Вместо баланды — сушеную капусту.
Летом приходилось добираться до места работы на лодке. Однажды погода выдалась скверная. Дождь, сильный ветер, волны. Но начальству главное — работа. Хоть помри. Поплыли. Огромная волна ударила в борт, лодку перевернуло: а-а-а-а! Крики, вопли. Людей разбросало в стороны, начали тонуть. Иван стоит на берегу, видит: человека выносит на берег. Он схватил шест, протянул:
— Цепляйся!
Потерпевший барахтается, силится к шесту подплыть. Наконец, вцепился мертво. Иван закряхтел: силенок маловато. Но напрягся, вытянул. Мать честна! Командир взвода охраны. Посмотрел на Ивана зверем, но ничего не сказал, ушел. А ночью будит Ивана дневальный вместе с бригадиром:
— Вставай! Дежурный по вахте тебя поджидает. Сейчас к тебе благодарность прилетит — за труд и за подвиг.
Поднялся Иван. Время к двенадцати ночи подбирается. Самая жуть. Был в лагере обычай: если заключенный чем-то сильно досаждал начальству, то его приводили на вахту именно в этот час. Распахивали двери в ночь и приказывали:
— Беги, куда глаза глядят!
Смотрел человек удивленно вокруг. Но сочувствия не встречал. Рядом — камни. Вернее — палачи. Бежал, петляя, падал. Сердце в горле — толк-толк; ужас — жить, жить. Но в спину: бах, бах. Веселятся охотнички. Наконец, попали. Рухнул". Подходят и, для верности, в упор. Готов, скотинка.
Привели Ивана. Командир взвода рубанул с порога:
— Ты зачем меня хотел утопить?
— Я тебя спасал! — выдохнул Иван.
— Спаса-а-а-л, — протянул начальник, — нет, ты убить меня хотел. С дубинкой подступал.
Охранники перемигиваются:
— Что с ним чикат? Вывести за ворота. На волюшку. Ха-ха-ха!
Иван заплакал. Смерть. Закричал. Почему помиловали? Загадка.
Зимой — снова лесоповал. Люди ослабли. Утром немощные не выходили на работу. Оставшихся собирали по зоне. Слово, как удар: «сачки». Брали за руки, волокли к вахте. Там — изолятор. Печей нет, стужа. Закрывали. Утром кричали:
326
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

— Живые есть?
Кто выходил, выползал, тому бросали пайку: триста граммов. Были побеги. Отчаявшиеся: пан или пропал. Или в побег, или в петлю. Шанс грел сердце, а вдруг? Но далеко ли уйдешь по тайге? Спохватывались быстро. Среди охраны был один — любил ходить в погоню. Брал солдат и собак. Вперед. Догоняли. Тащили в зону, били. Потом начиналось действо. Заключенных выстраивали во дворе: смотрите, сучьи дети! Выводили беглеца и спускали волкодавов: ату! Рвали сильно. Погибал человек.
Ночью в бараке холодно. Мерзнешь. Почки слабые. Необходимость — в туалет. Какой-нибудь бедолага приоткрывает дверь и зовет:
*— Конвой! Нужно до ветру!
Не откликаются. То ли не слышат, то ли нарочно молчат, поджидают. Не выдерживает. Бежит сам. Вдруг — крик:
— Стой! Ложись!
Бегут. Выстрел в воздух. Приходит начальник с вахты:
— В чем дело? Показывают.
— Самоотход.
Начальник пинает распростертого на снегу. Потом приказывает:
— В изолятор!
А это почти верная смерть.
Пробыл Иван с братом Николаем в лагере до лета 1943 года. Летом заболел малярией. Поместили в лазарет. Лечить — не лечили. Нечем. Да и с кормежкой неважно. Отлеживайся. Недолго. Выписывали быстро. Но оклемался. После выписки перевели в другой лагерь. Слышал Иван, что брат Николай умер зимой 1944 года, не сдюжил.
Ивана взяли на лесовозку. Он — колхозник. Любил лошадей, не покалечит. До него на вывозке работали рецидивисты-уголовники. Жили они в отдельном бараке. Любовью не отличались: не только к животным, но и к ближнему. Тем более — к политическим. Убивать надо: шпионы.
Помните: Ф. Достоевский, «Преступление и наказание», — мужик убивал конягу? То же самое было и в лагере. Правда искусства и правда жизни пересекались. Нагружали воз бревнами. Знали, что не потянет. Плевать.
— Но, пошла!
С И. Панфилов
327

РСФСР Мжнжстеротве вотжцжж Навеожбжрокжй Обдаотжей ауд
дубликат
СПРАВКА
от д. одацчаа»
22 Ш 196^ Г*
* 231В/61 г.Невеожбжрок? уж.
Каажокаж * 1 хвд.з-16-14
деле ое обвинение звжжна Ивана Афаааоьавжча, 1911 гада рокденжж, аауждежиега бывжай трайкай УНКВД нввеежбцроквй аблаатж 5 яажбрж ±*/37 г.,до ареота работавшего в кажхоаа UpaiTpf/M* ч*раоааав-ожага района Наваежбжрохай облаатж*
Пересмотрено Праажджумем Новосибирского обдаотжого
оуда 13 мая 1961 года. Постановление, бнв.трвйжм унквд но<      з/П-1937 гада, ооотаыовдожжнм Проэжджума аблоуда ат 13/У-1961 г. в отноженжж зажжна отмононо ж додо прежоводотвеа превращено аа атоутатэжем оаетава преотупленжл. Справка ащдаиа в евжаж а раабжджтацией ддя прад"жвдавжж в саветскже гаоу-даротвонжмо ергажы*
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ СУДА        (МАНЯШИН)
Начать»

Не тянет лошадка. Берет возчик дрын и: на! — по ребрам, по хребту. Забивал.
Запрягся Иван. Стал возчиком.
Запомнился ему печальный случай. Послали его за хлебом для бригады: двадцать пять мужиков ждут. Пошли вдвоем. Подали ящик для хлеба в окно хлеборезки. Хлебник быстро отвесил норму. Двинул полный ящик обратно. Приняли. И вдруг кто-то резко ударил ногой по ящику сбоку. Выбил. Пайки вывалились. Налетели заключенные-шакалы. Похватали бригадный хлеб, рассыпались. Было в зоне такое.
Пришлось всей бригадой ходить за хлебом. Каждый брал свою пайку: из рук в руки. Но и это не спасало. Слабых обирали. Играли в карты. Компания рецидивистов. Играли на руку, сообща. Мошенничали. Кто-то из новеньких садился играть, соблазнялся. Случалось, что выигрывал и, прервав игру, уходил в барак.
— Играй дальше!
— Не хочу!
— Так не делается.
— Да пошли вы...
Ночью счастливчика рубили топором. Жестокость порождала жестокость.
Но однажды рецидивистов собрали. Составили этап и отправили. На Колыму. До лагеря докатились слухи, что этапников посадили на пароход и утопили. Практиковалось такое.
В 1946 году Иван заболел дизентерией. Измучил кровавый понос. Подумалось: «Вот и конец приходит».
Но — счастье. В лазарете встретил знакомца. Он работал при кухне. Говорит:
— Я тебе принесу рыбы соленой штуки две. Съешь ее, но воды не пей!
Наелся Иван рыбы. Воды не пил, перемогался. Все внутри перегорело. Выздоровел.
Чем-то Иван нравился начальнику лазарета. Он сказал:
— Оставайся. Будешь работать. Я договорюсь. Плотничал. Ремонтировал окна, двери, полы. Кроме того,
заставили возить воду для пекарни и столовой. Лошади часто болели: сап косил. Выходит, что не одни люди страдали. Больных лошадей забивали. Ветеринары заставляли сжигать трупы. Но для заключенных забитая лошадь — как приварок. Обдирали тушу, мясо отделяли, а что похуже — несли на костер:
С. И. Панфилов
329

потроха, головы, копыта. Мясо отмачивали. Обвязывали проволокой и опускали в ручей. Ночью дежурный варил конину. Утром ели, макая мясо в соль.
Иван погорел на этом. Принес мясо в барак. Вдруг: санитарная комиссия. Видят в тумбочке — мясо. Как? Почему? Не положено заключенному сверх пайка. А то разжиреет, обленится. Записали фамилию. Закончилась работа в лазарете. На следующий день пошел Иван лиственницу пилить. Что было дальше — туман. Спас конец срока. Прозвенел звоночек. Отпахал десятилетку.
28 октября объявили Ивану Афанасьевичу Зенину, чтобы он готовился к освобождению. Не поверилось. Думал, что еще век впереди. Может, врет? Нет, верно. Домой отправили с конвоем. На пересылку. Станция Вира. Возле вокзала — барак. В нем ютилась партия освобожденных. Ждали билетов. Пришлось помыкаться. Но все утряслось. Поехали. Добрались до Инской. Пришел к бараку, где жили родственники. На крыльце стоял человек. Присмотрелся Иван — да это же брат, Михаил! Но худой, изможденный, страшный. Узнал и Михаил брата. Обнялись. Зашли в комнату. В комнате — мать...
Начались долгие грустные рассказы. Отец умер. Михаила забрали в трудармию. Он работал на лесоповале. Надорвался. Сделали операцию, вырезали полжелудка. Вскоре после встречи Михаил скончался.
Погостил Иван у матери, поехал в Лихановский. Добрался. Зашел в избу. Дома. Люди набежали. Расспросы, рассказы. Невесело.
Не захотел идти Иван в колхоз работать. Боялся. Вдруг старое повторится? Заберут ни за что. Уехал с семьей в Безмё-ново. Устроился на железную дорогу — путейцем. Оформили по справке об освобождении, без прописки. Обратился Иван к паспортисту:
— Пропиши! Он:
— Без разрешения начальника милиции — не могу! Поехал Иван в Черепанове Зашел к начальнику милиции.
Веревкин. Живой. Лицо прежнее — «гуманиста».
— Что вы хотели?
— Прописаться. Оформиться на работу. Взял Веревкин справку.
330
СТИХИ. ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПРОЗА

— Так, так. Не пропишу я вас, гражданин Зенин. Опасный вы элемент.
— Что же мне делать?
— Можете ехать в Сузун. На лесоповал. Там прописка не нужна.
Вышел Иван из кабинета. Зарезал Веревкин. В душе чувство: висишь в воздухе между небом и землей. Мрак. Хотел Иван под поезд лечь. Но опамятовался: семья.
Вернулся. Жене ничего не говорил. Жили. Работали. Выручил случай. Кто-то сказал, что на станции Посевная есть паспортист. Можно рискнуть. Взбодрился Иван, поехал. Зашел к паспортисту. Протянул справку. Он прочитал ее и подает назад:
— Не могу без разрешения начальства.
В кабинете находился участковый милиционер. Перехватил справку, прочитал. Повернулся к паспортисту:
— Надо прописать!
Шел Иван легко, бодро. В голове мысль: «Есть Бог. Есть!» Как иначе расценить счастье?
Жил до 1953 года, словно на динамите. Но в знаменательный день заглянул в контору. Из репродуктора плыл траурный голос диктора:
— Умер Сталин!
Вокруг сидели, всхлипывали. Иван Афанасьевич осторожно притворил дверь. Пошел в ларек. Попросил продавщицу:
— Двести граммов водки. Выпил. Помолчал. Сплюнул.
На этом закончились поминки по Мяснику. Началась другая жизнь.
С И. Панфилов
331

No comments:

Post a Comment